От подозрения ничто не спасало, и подозреваемый никак не мог избежать преследований. Несколько лет тому назад в английском парламенте возбужден был общий смех рассказом лорда Пальмерстона об одном молодом человеке, который в каком-то из провинциальных неаполитанских городов был арестован бог знает за что. Друзья его обратились к префекту полиции, уверяя его, что друг их не может быть виновен, что его арест, вероятно, недоразумение. Префект ответил, что никакого тут недоразумения нет, что он очень хорошо знает невинность молодого человека и никакого обвинения против него не имеет. «Так зачем же вы его арестовали?» – «А вот видите, – отвечал добродушный префект, – я только что получил строгий выговор от правительства за небрежность, потому что я давно уже никого не аресто<вы>вал, теперь мне надо показать свою деятельность; ваш друг попался мне на глаза, я его и засадил, как засадил бы всякого другого. Надо же мне показать свои бдительность».
В 1855 году много также говорили в Европе о войне, которую объявила неаполитанская полиция бородам и шляпам известного рода как признакам вредного образа мыслей и даже принадлежания к тайным сектам. Не мало шума было также из-за процесса маркиза Тальява, который был обвинен как участник в какой-то сект убийц и под пыткою не только себя признал виновным, но еще оговорил английского и сардинского посланника. Можете себе представить, что тогда писали по этому случаю английские журналы. Вообще когда дело касалось подозрения в сектаторстве и вообще в опасном образе мыслей – полиция неаполитанская не знала мер своему усердию и не разбирала ни лиц, ни средств. Иностранцы, епископы, посланники, члены королевской фамилии – никто не был оставляем в покое. Женщины, дети, дряхлые старики – все казались подозрительными, всех допрашивали, обыскивали, запирали в тюрьму, пытали. Домашние обыски производились беспрестанно, и всякий след сношений с лицами подозрительными влек за собою тюремное заключение и ссылку. Мы не хотим приводить частных фактов, потому что они слишком известны, и никто не заподозрит нас в выдумке или преувеличении. Укажем только несколько цифр: в 1851 году, по словам Глэдстона, число политических преступников, содержавшихся в неаполитанских тюрьмах (исключая Сицилии), общим мнением признавалось около 15–20 тысяч. Апологист Бурбонов г. Гондон, опровергая лорда Гладстона официальными данными, утверждал, что число это равняется всего 2024. Но, во-первых, г. Гондон не считал, как кажется, тех, которые содержались по прикосновенности и по подозрению; во-вторых, известно, что при огромном количестве дел полиция неаполитанская не всегда соблюдала строгую точность в цифрах своих отчетов; в-третьих, наконец, по бесчисленному разнообразию проступков, подлежащих при Бурбонах ведению полиции, она не всегда ясно могла классифицировать преступления, и потому легко может быть, что политические преступники содержались иногда под другими названиями и в других разрядах. Во всяком случае, даже по официальным данным известно, что в королевстве Обеих Сицилии было в 1851 году 530 тюрем, что в них содержалось в это время двумя третями более положенного комплекта и что, наконец, места не оставалось для новых узников. Весь этот избыток надо приписать множеству политических преступников, оказавшихся после 1848 года. Столь же официально высчитано, что с 1848 по 1857 год Фердинанд в разных манифестах, по случаю рождения сына и других фамильных радостей, дал амнистии 16 000 человек. Правда, амнистии эти оказались ничтожными, как и амнистии Франческо, например, данные им по вступлении на престол. Но все-таки цифры эти дают понятие о том множестве людей, у которых заботливостью полиции отнималась возможность вредить порядку, существующему в государстве. А сверх того, надо еще принять в соображение число людей, сосланных, изгнанных и просто выехавших из королевства Обеих Сицилий. Можно сказать, что все, стремившееся к низвержению бурбонского правительства, все, отличавшееся непокорным и беспокойным духом, – все это было к концу царствования Фердинанда – или казнено, или заточено, или удалено из королевства. «Неаполь теперь не в Неаполе, а в Турине», – писали путешественники, находившие в пьемонтской столице все, что некогда блистало в Неаполе; и из перечня имен, приводимого ими, видно было, что действительно почти все неаполитанцы, еще оставшиеся в живых и на свободе и могшие быть сколько-нибудь опасными господству бурбонской системы, спокойно проживали в Турине; некоторые оставались в других местах за границей, но в Неаполе никого не было. Даже после амнистии Франческо в прошлом году никто почти не возвратился; стали приезжать в Неаполь только в июле нынешнего года, после провозглашения конституции и второй амнистии, более решительной. Но мы знаем, что в это время уже падение бурбонского трона было решено. Зловредные люди, поехавшие в Неаполь в июле и августе, были уже более зрителями, нежели актерами.
Вот мы написали уже довольно много, даже, может быть, слишком много страниц, а между тем нимало не подвинулись в решении заданного самим себе вопроса, отчего же это Бурбоны так внезапно и с такой неимоверною быстротою утратили свое королевство? Мы не ленились на изыскания; мы заглядывали и в творения либералов и в апологии людей благочестивых и добропорядочных; мы пересматривали одно за другим все условия, каким обыкновенно приписываются все беспорядки и смятения в государствах Западной Европы; мы взвешивали силу оппозиции, которая могла существовать в королевстве Обеих Сицилии, сравнивали ее с силою правительства Бурбонов и постоянно находили, что для торжества этой оппозиции не было никаких элементов. Повторим еще раз результаты изложенных нами фактов. Народ неаполитанский в своей массе не понимал политических нрав и желал одного: оставаться постоянно под отеческим управлением Бурбонов. По своему характеру – народ этот кроток, беспечен, доволен малым, религиозен и в высшей степени покорен. Ясно, что управлять таким народом дело самое легкое; а чтобы восстановить его против существующего порядка, для этого надо употреблять неимоверные усилия и возиться с ним много и долго, может быть больше, чем со всяким другим народом на свете, да и то без особенных надежд на успех. Но, положим, злоумышленники хитры и сильны, они всем пользуются, все пускают в оборот… Какие же средства имели они в Неаполе? Мы видели, что никаких; напротив, все обычные революционные орудия обращены были здесь против них же самих. Они не могли ничего делать посредством религии: в Неаполе не было разницы вероисповеданий, не было религиозных сект, совесть народа находилась под непосредственным влиянием католического духовенства и особенно иезуитов, бывших всегда сильными и деятельными союзниками бурбонской системы управления. Религиозное чувство народа постоянно приучаемо было к тому, чтобы смотреть на врагов королевского абсолютизма как на врагов самого бога и его церкви. Это же воззрение проводилось постоянно и в воспитании, которое находилось тоже в руках иезуитов. Таким образом, злоумышленники не могли проводить своих идей и в школьном образовании молодого поколения. Возмущать умы общества и раздражать страсти посредством книг и статей – тоже не было никакой возможности: литература вся была в руках правительства; за нею смотрели полиция и иезуиты, и в ней, натурально, не могло появляться ничего, что бы хотели высказывать люди, злоумышлявшие против установленного порядка. Напротив, вся литература была направляема по возможности к утверждению в умах убеждения в превосходстве и благодетельности этого порядка. Иезуиты не только цензоровали книги, они и сами сочиняли их; полиция не только следила за журналами, она сама издавала свою газету; Бланкини заменил Риччарди в издании «Progresso»… Беспокойные люди печатали дурные книги тайно и за границей, ввозили их контрабандой; но мы видели, что и это средство было очень слабо: запрещенные книги были доступны лишь немногим, а как только их распространение принимало характер сколько-нибудь значительный, полиция тотчас принимала свои меры, и тут и авторы, и читатели, и продавцы, и владетели таких книг были строго наказываемы за обман, ослушание и безнравственность. Столько же трудно было злоумышленникам действовать посредством живого